Остров-cайт Александра Радашкевича / Стихи моих друзей / Надежда КОНДАКОВА

Стихи моих друзей

Надежда КОНДАКОВА

  

 

 

 

 

 

ПОСЛЕДНЕЕ МОРЕ

 

 

 

         

*  *  *

 

               Нас было много на челне...

                                    А.С.Пушкин

 

 

 

Нас и так было мало,

вхожих к Пушкину в дом,

а теперь — кто попало

на челне золотом.

 

Этот — с ярмарки едет,

и ему все равно,

кто лукавит, кто бредит,

кто лакает вино.

 

Ну а тот, коснословый,

примелькавшись везде,

рыбку ловит и ловит

в этой мутной воде,

 

пишет пухлую книжку,

врет про муки души…

 

Как мне жалко мальчишку

где-то в русской глуши!

 

Он над Тютчевым плачет,

он не знает о том,

что бывало иначе

на челне золотом…

 

 

 

 

*  *  *

 

Здравствуй, дятел! Ты, наверно, спятил,

что уселся под мое окно.

Даже дождь его законопатил,

даже днем здесь пусто и темно.

 

Я ведь тоже, долго веря в чудо

неподкупной совести людской,

в мир стучалась средь вранья и блуда

детскою неопытной рукой.

 

А теперь, почти уже над бездной,

где нельзя помочь и перемочь,

сердцем, словно манною небесной,

я кормлю отчаянье и ночь.

 

 

 

*  *  *

 

Ты говоришь: не плачь, еще не время,

еще не время, — говоришь, — не плачь…

                                 Но желтый лист тебя целует в темя,

                                 целует, как Иуда, как палач.

                                

Раскрыла осень подлые объятья,

и мы одни — среди летящих стрел.

                                 …Я крашу рот и поправляю платье,

                                 чтоб на меня и ты без слез смотрел.

 

 

 

На том берегу

 

1

 

Проходя по больному апрелю,

по Господним и нашим страстям,

ты боишься Фому и Емелю

и не веришь иным скоростям.

 

Потому вдоль неубранной свалки

ты уходишь — как воздух — в строку,

а мужчина, ничтожный и жалкий,

остается на том берегу,

 

где жила ты в неверье и страхе

как в руинах, сгоревших дотла,

где смирительной нету рубахи,

чтоб размером тебе подошла.

 

И уже потому не помеха

на груди этот крест голубой.

Неразрывное сильное эхо

да ниспосланный ангел — с тобой.

 

2

 

как ребро умирая в Адаме

во Христе как душа оживу

и поверю в несытое пламя

и закончу в гноище во рву

этот круг неразрывен и узок

этот путь не ведет никуда

для таких же как я трясогузок

брать умевших собой города

но когда зазевавшись однажды

на исходе седмицы страстной

вдруг почувствую ненависть жажды

и сырой холодок за спиной

я шагну к поврежденному храму

удержавшись за воздух простой

и двухтысячелетнюю драму

вдруг наполню своей пустотой.

 

 

 

*  *  *

 

Не ревнуй меня к прошлому,

к неуживчивой «славе»,

позабытой и брошенной

в прошлогодней канаве.

 

Было в жизни цыганское,

да, пивала в охотку

и с Высоцким – шампанское,

и с Вампиловым – водку.

 

В неустроенном зальчике,

в переполненном зале

мне действительно пальчики

за стихи целовали.

 

Только в этакой малости

или в этой же многости –

и немерено жалости,

и полно одинокости.

 

 

 

 

 

 Надежда Кондакова и Валерий Золотухин. 1980-е гг.

 

   

 

 

*  *  *

 

Неформат, – говоришь?

Вот и я говорю: неформат

этот умерший сад,

эти липы усталые – в ряд,

камни бывшей усадьбы

и брёвна столетней избы…

Неформатно сплясать бы,

да старые ноги слабы.

 

Не игравшие сроду –

вместо шаха поставили мат.

И душа, и природа,

и отчизна – уже неформат.

Были люди двужильны

и духом совсем не слабы,

но своё отслужили

и стали  «совки» и «рабы».

Дайте устриц на блюде,

шампанское и шоколад!

Ах, не любите?.. Люди,

так значит и вы – неформат.

 

…В этой жизни форматной,

подробности спрятав под кат,

я пойду на попятный,

чтоб только вернуться назад.

Там сынок – под берёзой,

тверёзый, не верящий в Ад,

и надежды, и слёзы…

И смерть, та – всегда неформат.

 

 

 

*  *  *

 

Как только почувствуешь – больно,

так тотчас на тихой трубе

взыграют: Довольно, довольно,

довольно уже – о себе!

 

Я знаю, мой  Ангел-хранитель,

по свету мотаясь с сумой,

что ты – мой единственный зритель,

свидетель единственный мой.

 

Все шрамы мои и каверны

залечены, но всё равно:

что в сердце написано – скверно,

что в жизни случилось – темно.

 

 

 

*  *  *

 

Две белые кофточки с юбкою узкой –

что надо ещё мне теперь для души?

 

Ну, может быть, память с её перегрузкой

да, может, скамейка, где спят алкаши.

 

На этой скамейке, о Боже, о Боже,

как долго нам грезился счастья обвал!

 

Какие жары и морозы по коже

ходили, когда ты меня целовал!

 

Мы просто расстались. А может, не просто,

а может быть, чья-то слепая рука

 

водила судьбой, отдирала коросту

с бескостного, злого её языка.

 

И стало греховным, что было безгрешно.

Но время прошло. И утихла родня.

 

И вот я стою у скамейки, и нежно

сам пух с тополей облетает меня…

 

 

 

*  *  *

 

Где только белое и синее

и только нежно-золотое –

там жизни боль невыносимая,

как под железною пятою,

тебя толкала, мяла, мучила,

губила и тянула жилы,

а всё пока что не наскучила, –

дай Бог, ещё побудем живы.

Ещё побалуем украдкою,

как будто старость равнодушную,

возлюбленность свою – с оглядкою

на чью-то молодость воздушную,

на яблони, вдали цветущие,

на маленькие незабудки,

где прошлое войдёт в грядущее

и нас оставит в промежутке.

 

 

 

 

 

Без меня

 

Ах, как блазнит и дразнится

горечь яркого дня…

Но теперь вы на празднике –

без меня, без меня.

 

Все Евтерпы, все Талии,

прейскурантом звеня,

хоть в Москве, хоть в Италии –

без меня, без меня.

 

Вот беда моя – личная,

а возня и грызня

и тусовка столичная –

без меня, без меня.

 

Там – варилось, тут – жарилось,

вот всему – и зарок!

Я и так отоварилась

этим хлёбовом впрок.

 

Мной и так обесценено

было много чего –

от перчатки Есенина

до него самого,

 

чтоб народ нечитающий

выбрал много иных,

тех кумиров пока ещё,

лошадей временных.

 

От такого пожарища,

вплоть до Судного дня,

вы теперь уж, товарищи,

без меня, без меня…

 

 

 

*  *  *

 

Мне стали противны читатели наши,

глотатели хлебова, тюри и каши…

А помнишь, какие же были пиры!

Ах, как мы любили Каренину Анну,

от первой любви умирая, нежданной,

в глубинах какой-нибудь русской дыры!

Бег времени нас уносил, и рябина

была из окошка видна за версту…

Нам письма писали — Борис и Марина!

Опавшие листья ловя на лету,

нас Розанов мучил, как сумрачный гений,

нам Лермонтов-мальчик являлся во сне.

И не было больше в России явлений,

чем в русской словесности, кажется мне.

Как мы узнавали друг друга по слову,

по верхней, закушенной — в муках! — губе,

как в книжечку Блока стихи Гумилева

мы прятали тайно от глаз КГБ…

 

И все для того, чтобы — тюря и каша?

И фэнтези морок? И триллеров жуть?

 

И что нам теперь без словесности нашей

Осталось от родины? Разве — чуть-чуть…

 

 

 

 

Письмо в Париж

 

Возвращаясь в Эдем

после долгих блужданий

по России с её нужниками в грязи,

среди сказок её или иносказаний,

удивительных – издали, страшных – вблизи,

одинокий, как перст, ты любовью – измучен,

может, это и есть  родовое пятно? –

ни ногтями содрать

ни забыться в падучей –

не залить даже водкой – проступит оно!

Так на вёсла садись и плыви по теченью –

вдоль засохших кустов по умершей реке.

Но и это уже не имеет значенья

для России в её инфернальной тоске.

Может, только Господь

и остался над нами,

чтоб в надменной Европе, в роскошном саду

мы безжалостно мучились русскими снами,

умирать бы хотели – лишь в русском аду.

 

 

 

*  *  *

 

И те и эти мне противны лица,

и той и этой стыдно суеты.

 

Но – за окном – две синепёрых птицы,

две серенькие белочки, сестрицы,

и чёрный дуб – как глаз – из темноты!

 

И вот уже не больно и не страшно

мне целой поднебесной высоты,

уже сошлись, как в схватке рукопашной,

во мне пути смиренья и тщеты.

 

Пока ещё не верю и не чаю,

что страсть проходит к водке и к рублю…

 

Но я тебя уже почти прощаю,

да и врагов уже почти люблю.

 

 

 

 

Роман

 

Тебе – почти что сорок,

а мне – почти что двадцать.

И мокрых листьев шорох

мешает целоваться.

 

Не то пройдёт соседка,

не то сосед заглянет,

и хоть цела беседка –

беседовать не тянет.

 

Качнёт шары гортензий

или шепнёт на ушко,

но к ветру нет претензий –

проглядка и прослушка!

 

Потом промчится время,

летучее, как пламя.

И что там станет с теми,

застенчивыми, нами,

 

никто уже не вспомнит,

никто уже не знает.

Лишь ветер парус комнат,

как прежде, надувает.

 

Там мне – почти что сорок,

тебе – почти что двадцать.

И кажется, что – морок,

и тянет целоваться.

 

И видится, что шалый

горит огонь в камине.

И губы твои – алы,

и губы мои – сини

 

от взглядов этих жарких,

застенчивого «здрасьте»,

от этой кочегарки

безумия и страсти.

…Закуришь, выйдешь в сени.

Я встану на пороге

у молодости, лени,

у полной безнадёги.

 

 

 

*  *  *

 

В разорённой снегами Тавриде,

в оголённой осенним огнём,

ты по мне тосковал, как Овидий,

никогда не слыхавши о нём.

 

Буду помнить до самого гроба,

как почти опереточно я

всё ждала тебя, впрямь Пенелопа,

только, правда, жена не твоя.

 

Ах, зачем же ты полночью летней,

искупавшись в холодной реке,

прикоснулся к тринадцатилетней,

в детских цыпках дрожащей руке…

 

 

 

Последнее море

 

Ни слова о том, что будет потом,

ни слова об этом, мой друг, –

в последнем огне, в огне золотом

последнее море вокруг.

 

Мы завтра покинем сии берега,

о, дольше, огонь, погори,

о том, что ни друга вокруг, ни врага,

ты нам говори, говори…

 

И слепо и глухо и просто немой –

ответчик и он же истец.

Но завтра и мы соберёмся домой,

отсрочь это завтра, Отец!

 

О, дай наглядеться, наплакаться, на-

смеяться в пейзаже грудном!

Есть сто пунктуаций во все времена,

а паузы нет ни в одном.

 

Но именно в паузах жизнь и горчит,

но именно в паузах встреч,

как море, последнее море, звучит

нечленораздельная речь.

 

 

 

*  *  *

 

Не казанская сирота,

на Казанском стою вокзале.

…Здесь не в губы меня – в уста

тёмной ноченькой целовали.

Ах, как долго качалась высь

и казалась судьба –  беспечной.

Здесь мне в вечной любви клялись,

и она оказалась – вечной.

На несчастие нам двоим

этот поезд всё мчится, мчится.

И завёрнута в едкий дым

жизни белая плащаница.

 

 

 

Памяти Феди

 

Как хорошо, что ты был на земле –

ел землянику, купался в Урале…

Вместе черёмухой губы марали

мама и мальчик!

И вот на столе –

в тёмной прозекторской…

Боже, о Боже,

Матери Божьей смирение дай –

стоя у гроба, с бесслёзною дрожью

жизни слепой собирать урожай.

 

Вот и рожай, плодоносная дева,

в тесто, в опару упрячь и чужай-

ся всякого-якого «права» и «лева»,

мальчиком только своим дорожай.

Что там стишки, гонорарчики, цацки,

что там газетная правда и ложь,

коль материнством –

не бармы ли царские! –

Бог наградил за здорóво живёшь.

 

Вот и прошу я у Бога прощенья.

Вот и молю Чудотворца опять

сон о младенчестве видеть – отмщенье,

пяточки сыну во сне целовать…

 

 

_______________________________________________

 

Подборка составлена мной. А. Р.

 

Надежда Кондакова,

литератор, поэт, переводчик со славянских языков, драматург. Автор 11 поэтических книг. Стихи переводились на европейские языки и выходили в антологиях и отдельных изданиях в США, Финляндии, Швеции, Австрии, Германии, Венгрии, Румынии, Польше, Болгарии. Лауреат ряда международных премий. Лауреат государственной премии Москвы в области литературы и искусства (2011) В соавторстве с мужем В.В.Чепкуновым выпустила в 1999 году к 200-летию А.С. Пушкина культурологическое издание "Пушкинский календарь", получивший Грант Президента РФ.

 

 

          

 


 
Вавилон - Современная русская литература Журнальный зал Журнальный мир Персональный сайт Муслима Магомаева Российский Императорский Дом Самый тихий на свете музей: памяти поэта Анатолия Кобенкова Международная Федерация русскоязычных писателей (МФРП)