| В ПОНЕДЕЛЬНИК НАШЕЙ ЖИЗНИСКВОЗЬ ШЁПОТ       Сквозь шёпот зимних дней,  дыша туманами, плывущими  с распухнувшей реки, я различаю ближний берег и невесомый дом  над ним, и белый срез немого неба,  и звуки языков земных, как хруст  пустых орехов под ногой, под  скользкими коврами листьев,  сопревших в чёрную немыслимую слизь, и сквозь леса железные  бессонниц пробравшись до  забитого окна, я пью луну Ли Бо неспешными глотками, и лица  наши вороша в давно потерянном  альбоме, я вижу: прошлого разбиты  зеркала, утрачен ржавый ключ от  тающей аллеи, и я один дослушиваю  музыку начала у тёплых,  неприснившихся руин, лаская  синий мох челом у берега над  вспухнувшей рекой, и я один,  дыша полночными туманами  сквозь шёпот зимних дней,  дописываю вязь серебряных  стихов, развешанных, как сны, по ломким голым кронам.            ПРОЩАНИЕ С АПШЕРОНОМ      И Каспий провожал меня дождливою слезой, и кроны сокрушённо помавали у кромки вспухнувшего моря, как будто ведали про чуждую судьбу доблудшего сюда неверными и ломкими, как сталь, и бритвенно скользящими стезями. От ветреника Городу ветров душа обмякшая поклон предутренний  положит и на сквозных распахнутых скрижалях запишет бережно, как  в Судный день, «Баку». Живи, живи свою ковровую неспешность, свой рай высокородный, как древле, изумрудами мости и сине-чёрными масличными глазами рассматривай журчащей жизни скоротечный пир. Тебе, как на высокое закланье,  я оставляю вот этот взгляд, вот этот  вздох и моего, и моего, как дождь прощания, негаданного друга.                                    ПОВЕСТЬ СОСЕДЕЙ   
    «Передаём классическую музыку...» И жив ли тот, и та жива ли? Чёрное зимнее утро уфимское, жёлтая лампочка. Библиотекари Саша и Гина тихо спешат по часам на работу. Была она цветок засохший, безуханной, и верно, первой у него. Звал я их «дядя» и «тётя» в те поры. И нынче где их уголок? Главные книги снов и скитаний брал я у них, в запасниках невесомо подвальных, где пылились миры в алфавитном порядке. Как-то заметили, стал дядя Саша в шляпе форсить и пальто габардиновом, стало в подъезде за ним оседать тонкое облако одеколонное. Тётя Гина желтела и сохла. «Видно, её-то гуляет по-чёрному», – враз заключили довольно соседи. Тихо года под окном шелестели. Спали кошки на батареях, пахло мылом и пастой «Мэри». Гину первой из подъезда понесли вперёд ногами, как её маму, как тётю Катю. Следом за нею уплыл дядя Саша, тоже от жизни, тоже от рака,  где-то на родине, в белой Елабуге.  Дети остались, мальчик и девочка. Чёрное зимнее утро уфимское, жёлтая лампочка вещи рисует, стопки книг  и забытых журналов. Гина и Саша  тихо спешат по часам на работу. Пахнет чаем и талым снегом – из приоткрытой над пропастью форточки. И жив ли тот, и та жива ли? «Передаём классическую музыку».           ОНИ      Когда уроки сущей пустоты материя дебелая и трепетная плоть, отвесившись широким рукавом  учёных мантий, давать устанут нам, – отъедет стол,  откатят стены прочь и отплывут, нам поклонившись,  а мы забудем вдруг, как говорить слова, увидя сизое пятно и кланяясь столу тому и стенам, когда по тонкой  лестнице над лавой, поднимемся, пошатываясь, вниз, стараясь не скользить, –  они придут:    хавронья с тёплыми ушами и важный белый гусь, все куры робкие и шпористый петух, коза с глазами  золотыми, бурёнка грустная, что звали Розой, и  даже тот молочный поросёнок, что не увидел свет, разрезанный на праздничном столе тарелкой пополам, – они придут, чтоб хором заглянуть нам в широко  закрытые глаза, они простят, как будто мы ещё  чего-нибудь откусим и разжуём, хрустя.                                 ЦВЕТЫ    В понедельник нашей жизни осыпаются цветы, и веточка шиповника,  забытая в стакане, выпускает квёлый листик,  на который так больно смотреть, снег  зависает в стеклянных глазах, и дома дымят, как корабли, над рекою, стремимой вспять в понедельник нашей жизни,   становятся длиннее и беспомощней молитвы,  и мятый клоун в зеркале разглядывает нас  в упор, улыбаясь нарисованным ртом  и не веря нам, мальчикам-девочкам,  что были мы ими в дни оны, однажды, что в понедельник нашей жизни   мы вешаем такую же разбитую улыбку на лицо и, за неё впотьмах цепляясь,  выходим радоваться вслух тому, что нам до одури постыло, как будильник, как чёрный кофий с мёртвым бутербродом, в понедельник нашей жизни   останавливается лифт, на котором  мы поднимались вниз, на котором спускались  вверх столько ненужных и слякотных утр,  столько заваленных рухлядью дней, так  никогда из себя и не выйдя и никогда  в себя не приходя, в понедельник нашей  жизни осыпаются цветы.            ЛАПА         В рассветную седую сквозь вот ты легла, подруга-жизнь, на камень скользкий, ноздреватый, как эта лапа игуаны, глядя вдаль и сквозь, за облака, где ветер каменный столетий над табунами  лет и зим шуршит песками наших судеб и голой галькою надежд. Подруга-жизнь, невеста- память и нежна мать сыра земля, на хохолке клочками пена и алый блик в её зрачке. И вечна  горькая насмешка в глазах детей, зверей и стариков – вот это, это, это, это и есть, что обещали нам на свете тёмном – жизнь? О, кто омоет наши кости античным ласковым вином? Вода рябила здесь от рыбьих  стай, курчавились небесные равнины, и лапа игуаны, как  печать, легла на мир, в котором были мы, не правда ли, с тобою?            *  *  * 
   И будут, будут над Невой взмывать снега несметные, и будет ангел золотой,  наколотый на шпиль, слагая плоское крыло  над кровлею соборной, парить, не помня уж  меня в той башенке надстенной. Она  заглянет мне в глаза, моя весна осенняя, как лица те, на коих снег не тает, как на времени, как тени те, от коих ночь и день стихотворения.   И будут, будут над Невой плести немую музыку, и парус бархатный бессонниц нас пронесёт по мостовой в залив нагих видений.  Играй, играй же в небесах, мой клавесин  хрустальный. Над миром вновь кипят снега,  слепые и домирные, стирая мир, стирая нас,  как то крыло, как те слова, как ту весну  осеннюю, как те глаза, на коих тень и свет стихотворения.     
 |