| ЧАЙ В ЧЕТВЕРГ        *   *   *         Как юности далёкий взгляд,  стремимый мимо мира, как  фотографии, не видящие нас  из-за прощальной вспышки,  как волглый взор немых икон  и долы вогнутые снов, так  расступается вода и так  садится утром жизнь на  краешек расшатанного стула  и уверяет нас, что всё-таки  была и даже нас по-своему  любила, водя по ветреным  садам с рассветными  упругими цветами.   Смывает зиму вешний глас, сны подбираются к обрыву, и почки распирает благодать в сухой тени сутулистого тына, а мне себя теперь не променять на всё, что будет, есть и было, как фотографии, глядящие сквозь нас из-за зеркальной вспышки, как всё, что не в ходу и не  про нас, и, к счастью, нас  давно и так легко забыло,  как юности далёкий взгляд,  струимый мимо мира.           
   МУЗЕЙ РОМАНТИЧЕСКОЙ ЖИЗНИ      
                         Тьмы низких истин мне дороже                       Нас возвышающий обман...                                             Пушкин       Незаведённые часы и недописанный роман, как жемчуг бархатной горжетки, как чьи-то завитки в хрустальных медальонах, клочок обоев млечно-голубых, где тучный ангел с факелом дымящим, пейзаж руки великой Малибран и слепок шопеновских тающих пальцев под толстенным музейным стеклом,  за коим облака и тёмные огни дрейфуют  в оливковом взоре Жорж Санд, по  адресу 16, рю Шапталь.   За арками из возлетающих крон курчавый  затылок королевы Гортензии в савойском  Экс-ле-Бене, глядящей с мёртвым пуделем  в амфитеатр синих грёз и отболевших далей, за раму в раме преданного сада, где крупы идиллических коров и дамы, подобные мраморным музам, и, может быть, закатный  променад в розарии влюблённой Жозефины,  в элизии всех статуй и колонн, по  адресу, что ветер нашептал.   Тут бюст усопшего младенца под стражей  кипарисов и мать, что сетует, вживаясь  в замершую жизнь и сладости печали: «мы  свидимся», и ей кивает бюст, кипят немые  небеса под байронической луной, а лестница  сужается и ввинчивает нас, как в первую любовь,  в непревзойдённые часы и недопрожитый  роман, в пейзаж руки великой Малибран, в святые сны старинного обмана, по адресу 16, рю Шапталь.                                          18.III.2011. Париж       
      ВЕСЕННЕЕ ЧТЕНИЕ     
     Разрезая страницы ножом костяным, дочитаю, вживаясь, те книги,  что молчали на полках всю жизнь,  ценя приятность выражения  и усеченье прилагательных цвета  почившей мечты, сквозь сладкий прах разуверений угожу в лабиринты молчанья,  чтоб каменеть от крика статуй над  карнизом предутренних снов и огладить струистые складки их прореявших мимо хламид, как опыты в стихах и в прозе, посланья, смесь и нечто о –  о чём тоскую, что  архаически  люблю.    За дымком над пунцовым вареньем  на треногих таганах, отрясая  земные ризы и сливаясь с тенями руин, с корифеем античного хора  отворяю я окна на север: в синей долине  наитий на кифару дышит  голый ветерок. Бескручинно гуляя  в когда-то сквозь слои проливного света, пью вселенскую эту   весну. Разрезая страницы, долистаю те книги, что прождали на полках всю жизнь, как опыты в стихах и в прозе, сонеты, смесь и нечто о –  о чём не знаю и что  без памяти  люблю.     
        ЮРИЮ КОРБРИНУ, ПОЭТУ И ПОРТРЕТУ          Когда отливает несущая на фиг и сущая волна, риторика, о да, трезва и норовиста, но ждёшь доверчиво, что из-за стёртого, обмызганного бесами угла, из-за себя, из-за  меня, объявится повеса и поэт, остатнее же облетит, как ветошь вчерашних раздумий. С шейным платком, в мокасинах гусиных, бритый опасною бритвой Тарковского – он, элегантно-безысходный, шагнёт со своего портрета, прикуривая эфемерно на заднике поздней сирени, которая пахнет разлукой.   Лифляндия, Курляндия, Руссляндия – обид не счесть, подмен не перемерить,  и плещут волны умной нелюбви, и что-то  из штанин упорно достаёт наш непростой  советский человек в пятнистой кепке  демократа из очень дорогого second-hand.   А с Юрою, кто с ним не любит беззвучно отхлебнуть позднебарочного кофе, скажем, на Замковой улочке? Но какое же было б блаженство скушать с ним в непроглядном когда-то, крякнув, живительной водочки, видя в опрокинутом окне перламутровый дождик времени, отзановесивший небо и душу. Самый литовский из русских или же   самый наоборот, нас подружила нечаянно  Грузия – бредом поэтов, ветром Гомера   в чающем взоре колхидских коров.     
        СНЕЖНОЕ     
 
    Нисходит простодушный снег на дали смятые, на выпуклую близь,  а за душой святая пустота,  и коли медный грошик обронить,  не долетит до отступающего тла  ни послезавтра, ни позавчера, ни  в опрокинутое ныне, где льётся  блоковское снежное вино   за колокольчик, канувший  впотьмах.   А в оны дни никто не позвонит из никогда, как в скользкий  срок самоубийств, и не черкнёт  хоть пару зачерствевших строк  из громких сквозняков небытия,  из омутов немых, что не сомкнутся  в глазное дно икон.   И в оны дни никто не вспомнится  за вогнутым углом и не забудется  на гаснущей дорожке, струимой от  незнаний наугад и время лишь  от времени – из счастья быть  или не быть в свой праведный черёд кружений и пустот,   в безбрежно снежный час,  что метит сквозь и мимо.       
      ПРОШЛЫЙ СОН                                Я чувствую облегчение от бремени настоящего,                       которое, как свинец, лежит на сердце.                                                        К.Батюшков       Потоп великих вод в безлюдном городе,  похоже, в первопрестольной, остался лишь облый островок, где мы с мамой и бабушкой, но я их  совсем не знаю.  А волны вздуваются вкруг, серо-зелёные и  айвазовские, и наползают, но мне не страшно, я наблюдаю.  Бабуся зачем-то подходит прямо к круглому краю.  Кричу, не обернулась. А справа две верхушки:  витая, с крестом, того самого храма и чего-то ещё,  ни на что не похожего.  Хляби стремительно всё сокрывают, и я уже  один. Доплываю до близкой фанерной башенки,  последней над водой,  карабкаюсь, вставляя босые и скользкие ноги  в дыры-окошки, смотрю на безмолвные вздутые  волны, атласные, серо-зелёные, и не удивляюсь,  что не страшусь, и – выплываю  из света снов ...                  ЧАЙ В ЧЕТВЕРГ                Соне Ардашниковой     Под доцветающими кронами мы пьём с тобой зелёный чай. Париж куда-то там спешит, давно в себя не веря, в беседе больше знойных зим, чем допустимо по прогнозу. Уносят всё. Над гладью тротуара дрейфует наш последний стол, и странники времён к нему улыбчиво подсели. Пора прощаться, милый друг, и торопиться недвижимо. У нас ещё столько доделанных дел в стране, которой нет, и столько  бабочек вспорхнёт на золотой  игле, и праведный ветер над краем  обнимет: у нас ещё всё позади.       
 |