Остров-cайт Александра Радашкевича / Интервью / КНИГА-ЖИЗНЬ С МУАРОВЫМ ФОРЗАЦЕМ

Интервью

КНИГА-ЖИЗНЬ С МУАРОВЫМ ФОРЗАЦЕМ

 

 

Договорились с Александром Радашкевичем встретиться в редакции газеты «Истоки» в Доме печати в четыре часа дня. Дело касалось интервью. А накануне он прислал мне сообщение в Фейсбуке с вложенными ссылками его предыдущих бесед, в частности Александра Касымова, Марины Гарбер из «Эмигрантской лиры» (Бельгия), Натальи Горбаневской из «Русской мысли» (Париж) и других видных журналистов, которым посчастливилось общаться с этим замечательным поэтом, эссеистом и прозаиком. Поначалу я листал дорогостоящие строчки из его биографии, ухватистые с завитушками вопросы корреспондентов, но тут меня «сковырнуло» внутри. «Нет, стоп!» – сказал я себе. Мне, юнцу от прессы, не удастся тягаться с акулами пера, хотя это не первое моё интервью, но вряд ли я выдам нечто неординарное и, так сказать, мозговыносящее. Поэтому решил идти от простого: что знаю, слышал по «сарафанному радио», то и выложу в своём вопроснике без всяких оглядок на профессионалов СМИ. А так как «изобретение велосипеда» тоже не есть хорошо, а вторичность губительна, то, значит, попытку как-то сверкнуть я за собою оставлю.

 

Да, чуть не забыл. Пока я сидел за своим компьютером, клацая по клавишам в ожидании Александра Радашкевича, мне кое-что пришло на ум. Всколыхнулась память. Когда я только появился в литературном объединении УФЛИ, а это произошло в 2015 году, мои новые друзья часто говорили мне: «…он живёт сейчас в Париже, но он уфимец. В девяностые годы был личным секретарём Великого князя Владимира Кирилловича». А в довершение своих слов литературные коллеги добавляли сверхценное, сказав, что он классный. Именно так – классный! Простенькое, подёрнутое жаргоном слово. Но зато, сколько вложено тепла, обожания, что в пору позавидовать. Поди, сложно найти среди своих знакомых того, о ком можно сказать нечто подобное. Хотя уже кто-то стучится в дверь… пришёл Александр Радашкевич. Пора приступать к беседе.

 

– Начнём, пожалуй, с Уфы. Александр Павлович, вы родились в Оренбурге, росли в Уфе. И живя сейчас за тысячу километров отсюда, вы всё же приезжаете каждый год. Можно сказать, свершаете бесконечное возвращение, пусть и на несколько дней. Так что для вас в конечном итоге Уфа? Невозвратное прошлое? Драгоценный сколок детства?

 

Я приезжал сюда два раза в год, когда мама была жива, но уже прошло четыре года, как её не стало. И нынешние мои приезды в некоторой степени – это приезды на могилы. Сама же Уфа для меня является городом детства и юности, где и воздух пропитан животрепещущими нотками ностальгии и светлой грусти. Но несмотря на то, что любимейшим городом для меня стал Ленинград-Петербург, где я состоялся как поэт и как личность, Уфа остаётся некой базой, плацдармом, обрывом, «откуда в рваный мир сорвался всуе я» (строчка из моего стихотворения). Этот город имеет несомненный вес в моей судьбе, и со временем он даже приобрёл определённую благостность в моих глазах. Если раньше, в юные годы – это были скорее нервы, томление по Ленинграду, то ныне он как бы очистился для меня, представ неким зачарованным островком отлетевшего в вечность прошлого. Сквозь цветное стекло и хрустальные грани памяти.

 

– У вас тут остались родственники?

 

Здесь живут дети моего брата: два сына и дочь Ирина, племянница, которая жила с моей мамой до самого конца, оказывая ей всяческую помощь, за что я ей глубоко благодарен.

 

– Ваша поэзия подобна атласу, сатину, где слова нежно перетекают, складываются в волнистые складки, и при том нисколько не портятся временем, жёсткими буднями. Кажется, что ваша поэзия пришла из веков прошлых. Откуда появилась изумительная манера верлибра? И чья поэтическая вселенная повлияла на ваше восприятие?

 

Начал я сочинять стихи довольно поздно, лет в восемнадцать. Первое стихотворение написал ночью – не знаю, что тогда на меня нашло. Оно, кстати, сохранилось, хотя многие юношеские стихи я повыбрасывал. Но где-то с 1976 или 1977 года я уже их не «предавал огню». Собственно, тогда и пошла эта манера интуитивного верлибра, как я её определил для себя. Откуда она появилась? Я не могу точно сформулировать, объяснить даже самому себе. Вероятно, определённая интонация жизни, мелодика, которую я нечаянно уловил в подручной вселенной. В своём верлибре я выстраиваю некую стройную систему внутри каждого стихотворения. Иначе бы всё расплылось в ничто и лопнуло пузырём в воздухе. Я люблю, например, когда первая строчка закольцовывается, «выстреливает» в конце стихотворения. Повторяющиеся образы и метафоры слегка высвечиваю контрастными эпитетами. А вот относительно «прошлых веков», которыми пронизаны мои строки, всё довольно прозаично. Я очень ценю и люблю классическую поэзию, где присутствует привычный для читателя размер, рифма, но та форма подачи, дошедшая до наших дней, для меня не отражает реальную действительность, дисгармонию, мелкорыбье и духовный распад наших дней. Я люблю переводную поэзию Китая, Кореи, Японии, которая, по сути тоже белый стих, верлибр, как и переводы античной литературы – эпосы, Алкея, Овидия, Гомера, где присутствует своя пластика свободы и вольный полёт.

 

Позднее открыл для себя цикл «Александрийских песен» Михаила Кузьмина, а он один из первых в России мастеров свободного стиха. И «Ночную фиалку» Александра Блока, что написана поэтом без всякого размера, рифмы и имеет особый интонационный строй. «Фиалка» на меня повлияла подсознательно, там есть освобождение от укачивания, убаюкивания классического стиха. Однажды, до всяких стихов, я открыл для себя мир Константина Батюшкова, напав на томик этого обворожительного и несчастного поэта у наших соседей. И я как бы впал всем сердцем в его романтическую стихию и до сих пор в ней пребываю. Не могу не упомянуть и Жуковского, Тютчева, Фета. В юности меня очень сильно взволновала поэзия Максимилиана Волошина, в особенности его венок сонетов «Corona astralis» («Звёздный венец»), где практически зашифрована вся моя дальнейшая жизнь. И через них, этих поэтов, я вернулся потом к нашим гигантам – Пушкину, Лермонтову, к тем классикам, которые нам искусственно подавались в школе и проходили мимо сознания. И полюбил их уже отдельно, лично так сказать, без постороннего давления.

 

– Вы с малолетства страстно увлекались геральдикой, генеалогией, историей Российского государства, что, вероятно, и послужило в дальнейшем поводом поступить на исторический факультет Ленинградского университета. Но вы по своей воле решили его оставить. Что сподвигло на столь смелый шаг? Как-никак вне стен университета обычно поджидает «армия в кирзовых сапогах».

 

Юношеские драматические порывы и устремления привели меня в геральдику, отчасти благодаря нашей соседке Гине Ханченко. Она работала в библиотеке Академии наук Башкирской АССР, что рядом с Советом министров, часто давала мне ключ от подвала, где хранилась вся дореволюционная литература. Я в каком-то смысле жил в том подвале, впитывая аромат и музыку откативших веков. В пятнадцать лет я зачитывался записками Екатерины Великой, теми, что когда-то переписал от руки Александр Сергеевич Пушкин; они были запрещены к публикации в его время. И многие другие мемуары дореволюционного периода. Я впал совершенно в другую Россию, в другой и незнакомый доселе русский мир. Моё бытие разделилось на две параллельные линии. Я вовсю прогуливал уроки, симулировал ангину и грипп, а в старших классах жутко ненавидел алгебру, геометрию, физику, химию, все эти ненужные мне предметы я воспринимал как насилие над собой и бесполезную трату времени. Иосиф Бродский, как известно, бросил школу после восьмого класса, Бунин окончил три класса церковно-приходской школы. Я же иногда жалел, что не уехал сразу в Ленинград, раньше, лет в пятнадцать. Но теперь в этом очевиден некий Промысел. Слышал от кого-то, что есть комплекс незаконченного высшего образования. У меня его точно нет. Точно так же существует комплекс законченного. Сколько их, этих дураков и прохвостов с дипломами, и что они сделали с нашей страной?..

 

В северной столице, где наконец я оказался после окончания средней школы, кипела совершенно иная жизнь. Ещё до этого я познакомился через мою первую публикацию во всесоюзном журнале «Пионер» (герб моей работы, который дали в цвете на обложке) с главным гербоведом Эрмитажа Алевтиной Покорной, она была чешского происхождения. Она показала мне закрытую для публики библиотеку Государя на третьем этаже, где хранится полный гербовник Российской империи и гербовники всего мира, генеалогические издания, а рядом, за бронированной дверью – миниатюрная копия императорских регалий работы Фаберже, большой герб Российской империи из драгоценных камней и металлов и т.д. Так или иначе, благодаря своему увлечению, которое мне казалось более реальным и живым, чем вся остальная плоская советская действительность, я поступил в ЛГУ на кафедру Средних веков. Хотя я больше тяготею к восемнадцатому столетию, но мне хотелось уйти, как можно дальше от банальной реальности. Попал я к знаменитому профессору-медиевисту Матвею Александровичу Гуковскому, историку, искусствоведу, специалисту по Итальянскому Возрождению. Ему нравились гербы, которые я довольно хорошо рисовал тушью и акварелью. Но вскоре я чётко осознавал, что никому моя геральдика не понадобится, уйдёт бесследно в песок, и попаду я по распределению в какую-нибудь провинциальную школу заштатным учителем истории. Эта перспектива мне отнюдь не улыбалась. Подоспевшее столетие Ленина, занудные зачёты по истории КПСС, марксизм-ленинизм – чуждые и бессмысленные дисциплины отбили у меня всякий вкус к занятиям. А на тот момент я уже занялся стихами, взахлёб зачитывался «внеклассным» чтением и вёл совершенно богемный образ жизни, возлетая на седьмое небо первых бессмертных влюблённостей. С наслаждением гулял целыми днями по великому городу и изумительным дворцовым пригородам, впитывая несметные красоты. Промучившись год в университете, я бросил его, нисколько не сожалея о сделанном шаге. И служба в армии, что неизбежно ждала меня за стенами «альма-матер», не вызывала особого ужаса. Меня даже соблазняло это испытание, и действительно, там я познал самого себя и окружающих, и это была подлинная жёсткая школа жизни, за которую я благодарен судьбе. Разумеется, это была совсем не та армия. А служил я в ГДР сержантом артиллерийской разведки. У меня был взвод из двенадцати солдат, и я управлял огнём батареи на учениях. Теперь кажется, что всё это неправда и было не со мной…

 

Интересно, что по возвращении из срочной службы в Ленинград многие друзья и знакомые показались мне пустоватыми, поверхностными и лицемерными. Всеми правдами и неправдами я сумел прописаться в Ленинграде, сняв комнату в самом центре, на Ординарной улице, в прекрасной квартире вдовы народного артиста СССР Виталия Павловича Полицеймако, отца Марии и деда Михаила Полицеймако, известных сегодня актёров. До меня, кстати, там жил Анатолий Карпов, будущий трёхкратный чемпион мира по шахматам, со своим другом по фамилии Бах. Для получения лимитной прописки я работал сторожем на артиллерийском полигоне в Ржевке. В этом ВОХРе со мной работали не прошедшие вузовские экзамены молодые художники, актёры, литераторы, стремящиеся получить прописку в Ленинграде, словом, свободомыслящая и артистичная публика со всего Союза.

 

Продолжалось это года полтора, а потом я поступил на курсы и начал работать водителем троллейбуса. В сущности, это было самое честное и полезное, что я делал в жизни. Вполне романтическая профессия, как у Булата Окуджавы: «Я в синий троллейбус сажусь на ходу, в последний, в случайный…».  Эти огромные голубые троллейбусы были, как стеклянные дома, ковчеги человеческих видов… Я колесил, к счастью, только в новых районах, и выходило, что старый город, который для меня являлся местом любви и вдохновения, не был мною заезжен, не примелькался. Это продолжалось до той поры, пока не случилась авария, чуть не стоившая мне жизни. Ночью, ведя на большой скорости пустой троллейбус в парк по неосвещённой улице, я налетел на припаркованный фургон. Увидел его летящего на меня слишком поздно: едва успел отрулить в сторону. Борт фургона пролетел мимо моего уха. Троллейбус разбился полностью, после чего его списали. Я же каким-то чудом был лишь оглушён. Этот эпизод описан в моём «ленинградском карманном романе» – «Лис, или Инферно». После этого случая я ещё поработал немного, но уже без особого удовольствия. Затем пошёл в механики по лифтам, где прилично платили, и это была, в сущности, чистая синекура. Тогда, в служебной комнате с диваном, я написал много стихов, перечитал всего Пушкина, Овидия, Гомера, как и мало кем читаемых замечательных авторов – Дельвига, Языкова, Дениса Давыдова…

 

– И вы в 1978 году приняли решение эмигрировать?..

 

– «Железный занавес» в конце семидесятых чуть приоткрылся. Брежнев был уже стар, режим смягчился. Многие из моих знакомых и близких друзей торопились уехать. Круг сужался. Оттуда они часто присылали вполне счастливые письма и звали к себе. Мне же вольготно жилось в Ленинграде. Я не был диссидентом, и соответствующие службы меня не трогали. Но мысль одна грызла: Брежнев пока у власти, и это не вечно. После него лазейку на Запад могут прикрыть навсегда. И я уехал на том искусе, что могу потом пожалеть и буду кусать себе локти. Попал я сразу в Америку, на долгие шесть лет. Бесконечные, мучительные. Я нашёл работу через знакомых в библиотеке Йельского университета в городе Нью-Хейвен (Новая Гавань в моих стихах). Имел большую квартиру, холодильник, что выше моего роста. Но американский мир-рынок мне совершенно чужд, и их антиценности материалистические не приемлемы. Я чувствовал себя глубоко несчастным, стало расшатываться здоровье, впал в депрессию. Тогда меня начали публиковать в «Новом журнале» (Нью-Йорк), «Континенте» и «Русской мысли» (Париж). Находясь в отпуске, я поехал в Париж. Пришёл за гонораром к главному редактору еженедельника «Русская мысль» Ирине Иловайской-Альберти (бывшей одно время секретаршей у Солженицына) и сказал, что хотел бы перебраться в Европу. Она, зная прекрасно мои стихи и статьи, тут же предложила мне работу редактора, если перееду в Париж, что в конечном итоге и произошло в 1984 году.

 

– Америка, Чехия, Франция… Где вы только не бывали. Где же вольготно жить русскому человеку? Где его меньше пожирает эмигрантская хандра и другие докучливые пессимистические перепады настроения? Где он быстрее адаптируется? Или зависит от самой личности человека и внутренней архитектуры души по вашему мнению?

 

Именно от внутреннего мира человека и его глубинных ценностей. В Америке привольно себя чувствуют люди с материальными потребностями и страстями, и я их не сужу. Ради Бога! Творческому русскому человеку, конечно же, ближе всего была и будет старая прекрасная мудрая Европа, особенно Италия и Франция, где жив античный дух гедонизма, наслаждения жизнью. Известно, что Иван Тургенев написал здесь «Записки охотника», этот символ исконного богатства русского языка. Не исключено, напиши он «Охотников» на родине, некая вялость и даже нытьё, как у Салтыкова-Щедрина, Надсона и даже Некрасова, прочитывались бы сквозь строки. Чайковский писал «Пиковую даму» во Флоренции. В Женеве Достоевский приступил к работе над романом «Идиот», но при этом поносил её всякими недобрыми словами, а её жителей называл «хвастунишками». Цветаева и Георгий Иванов творили во Франции, Вячеслав Иванов в Италии. Таких примеров множество. Тяжелее нашему человеку в странах более северных, в Германии и скандинавских краях, где системность и упорядоченность жизни удушливы для русской натуры. А Франция всегда являлась излюбленной страной для русских, на юге Парижа был даже целый район, густо населённый первой эмиграцией, со своей киностудией даже, магазинами и т.д. Там я познакомился и сразу подружился с Ириной Одоевцевой, женой и Музой Георгия Иванова. Она была дружна со многими деятелями Серебряного века, и в неё был влюблён Николай Гумилёв. Подружился в редакции с Кириллом Померанцевым, известнейшим поэтом, публицистом и журналистом. Через них я как бы навёл мостик в ту старую Россию, с её речью и отношением к вещам. Помогал в работе с архивами княгине Зинаиде Шаховской, бывшему главному редактору «Русской мысли». А в бытность с Великим князем сблизился с представителями русской аристократии, подружился с немецким бароном Питером фон Рекумом, из ближайшего окружения семьи, прожившим здесь почти всю жизнь и бывавшего с нами в России.

 

– «Русская мысль» – старейший эмигрантский еженедельник в Париже, где вы работали. Есть ли, по-вашему, точки соприкосновения журналистики и поэзии? Поэзия, наверно, это что-то вроде целинных земель, которые даны во владение поэту, и ему решать, что будет на них произрастать. Журналистика же больше имеет дело с сухими фактами, новостями, где очевидные отклонения от общей линии маложелательны.

 

Безусловно, это так. Я же чаще всего редактировал стилистику, грамматику, бывало, и орфографию, в статьях и воспоминаниях, что нам присылали. Авторы первой эмиграции часто употребляли кальки с французского, и приходилось приводить тексты в должный порядок. А политикой, если вы намекаете на это, я не занимался вовсе. Тем более что газета была прежде всего антисоветской, проамериканской и проватиканской, за что и получала деньги. Всё делилось на рубрики: политика, мемуары, публицистика, литературная критика, поэзия, хроника культурных событий Франции, связанных с Россией. И я как редактор работал с теми материалами, которые шли за политическими страницами. Политику же курировала сама главная редакторша Иловайская, Наталья Горбаневская и знаменитый диссидент Александр Гинзбург, Алик, как мы его звали. Их всех уже нет на этом свете. Никогда не писал по заказу. «Русская мысль» коснулась меня только той гранью, где царит культура, литература и история, и я не написал там ни одной политической статьи, чем и горжусь.

 

– И, пожалуй, самая яркая и интересная веха в вашей жизни – это работа личным секретарём Великого князя Владимира Кирилловича и его семьи с 1991 года по 1997 год. Как случилось это знаменательное событие? Как вы впервые познакомились?

 

Для начала следует вернуться в Россию, а точнее в Уфу и в тот подвальчик библиотеки Академии наук, где я, сам того не осознавая, стал монархистом. Я знал весь императорский дом, вплоть до всех великих князей и княгинь, знал в лицо по портретным изображениям и фотографиям. Отрывной календарь у нас дома был весь исписан днями рождения, коронациями, бракосочетаниями, тезоименитствами и погребениями государей императоров и императриц, со всеми титулами. Папа сначала бурчал: «что это такое?.. я же член партии» и пр. Но, в конце концов, привык и смирился.

 

Живя в Париже, я прекрасно знал, что наследник российского престола находится в Мадриде и иногда бывает здесь. Ещё раз подчерку, что интервью я брал только у тех людей, которые мне самому интересны, из эмигрантской среды, но порой у художников и музыкантов из Советского Союза. И мне как-то пришла мысль... я загорелся идеей взять интервью у самого Великого князя Владимира Кирилловича. Попробовать во всяком случае. Это же моя стихия. Так случилось, что в редакции бывал иногда наш автор Николай Тюльпинов, немножко писатель, немножко публицист и вполне не от мира сего, но приятный в общении, скромный и доброжелательный собеседник, очень верующий человек, тоже монархист. Он подрабатывал и на международном французском радио RFI, и однажды сделал для них интервью с наследником престола. Он, соответственно, был вхож в семью, знал их телефон. Тюльпинов меня прекрасно знал и доверял как человеку. На тот момент я уже печатался в СССР, в частности, в «Звезде» (начиная с большой подборки, составленной Михаилом Дудиным), в «Октябре», «Новом мире» и др. Это интервью я хотел в первую очередь разместить в «Русской мысли». Но в Москве на него очень надеялся популярный молодёжный журнал «Мы».

 

Я позвонил, несколько робея. Подошла к телефону Великая княгиня Леонида Георгиевна, из грузинского царского рода. Я объяснил, что хотел бы взять интервью для эмигрантской газеты «Русская мысль». Она отреагировала несколько холодно. По той простой причине, что газета, по сути, была антимонархической. «Подождите, я спрошу у Великого князя». Повисла мучительная пауза. Я приготовился к тому, что мне скажут: Великий князь занят, к сожалению, или что-то подобное. Но я успел сказать, что оно будет перепечатано в Москве, и это спасло положение. Через пару тягостных минут она сказала «приходите», и мне была назначена аудиенция 3 мая. Это был 1991 год.

К тому знаменательному дню я подготовил вопросник и портативный магнитофон. На мои первые вопросы Великий князь отвечал, как всегда, ясно и уверенно, но чуть настороженно, и его супруга сначала чутко прислушивалась к нашей беседе. Но очень скоро они увидели, как мной всё это любимо и как мне близко: монархия и история их семьи, неразрывно связанная с историей России. Я просил 30-40 минут на беседу, а просидели мы часа три с половиной. И когда я уходил, меня уверили, что мы уже не потеряемся. «Будем в контакте», как любил говорить Великий князь. Буквально через несколько дней в редакционном зале раздался звонок, и попросили меня. Секретарша спросила, как обычно, кто звонит. «Великий князь». Далее последовала немая сцена из «Ревизора»: все замерли, напряглись и вытянули уши в мою сторону, когда я произнёс «Ваше Императорское Высочество»…

 

Меня пригласили на обед. На нём присутствовал Никита Михалков и всё ближайшее окружение семьи. Потом я уже понял, что это был своего рода тест – они хотели на меня посмотреть, послушать, понять, чем я живу и дышу. Никита Михалков ко мне на том обеде отнёсся почти враждебно, как ни странно. Позже, уже в России, мы, разумеется, подружились и перешли на «ты». Рядом со мной за столом сидел князь Николай Урусов, он понимал всё, что происходит, и ощутимо поддерживал меня, перейдя со мной на английский. Был там и князь Константин Андроников, теолог, переводчик трёх президентов Франции, включая де Голля. С ним я тоже потом сдружился. Словом, начиналась моя «придворная» жизнь, и это были только цветочки. Так или иначе, обед прошёл неплохо и экзамен, видимо, мною был выдержан. Спустя непродолжительное время Великая княгиня попросила меня прийти и помочь им с огромной перепиской. Им немного помогала княгиня Андроникова и другие, но они не справлялись, разумеется. Полный текст нашего интервью был опубликован в журнале «Мы», с цветным гербом на обложке и портретом Великого князя и перепечатан во многих российских газетах. «Русская мысль» ограничилась лишь фрагментами нашей беседы. Сейчас, кстати, звукозапись присутствует в интернете в полном объёме. Я приходил сначала в выходные дни. Обедал с ними и помогал с корреспонденцией, которая нахлынула после моего же интервью: в журнале «Мы» опубликовали почтовый адрес. И постепенно я входил в новую для себя роль. Мы работали с Великим князем над его обращениями и речами, которые публиковались в России. А в 1991 году, в ноябре, я участвовал в первом и, к сожалению, последнем визите Великого князя в Санкт-Петербург уже в качестве его личного секретаря. Он был приурочен ко дню возвращения Ленинграду его исторического имени. Торжественный молебен совершался в Исаакиевском соборе (где потом отпевали Великого князя). Что любопытно, он отказался ехать на родину по визе, как иностранец, и президент Горбачёв по просьбе Анатолия Собчака подписал разрешение на «особый режим», частный самолёт и т.д.

 

В годы перестройки начали закрываться эмигрантские издания, за ненадобностью антисоветской пропаганды. Американцы перестали платить. Скопом шли увольнения и сокращения штата. И я не избежал этой участи: по французским законам последние пришедшие увольняются первыми. Но это значило для меня, что смогу теперь свободно работать у Великого князя. После его кончины в апреле 1992 года я продолжал оставаться личным секретарём Великокняжеской семьи вплоть до 1997 года, сопровождал их по всей России и странам Европы во время бесконечных визитов, которых насчитал около 35. Потом настали другие времена, они перебрались в Мадрид, и я с радостью и облегчением вернулся к творчеству, перебравшись в уютную и несуетную Чехию.

 

– Придворный или полупридворный этикет, церемониал, протоколы, постоянное ношение смокингов наложили на вас свой существенный отпечаток?

 

Знаете, с этим я моментально освоился. Помимо геральдики и генеалогии, я увлекался в юности историей костюма, и посему с удовольствием принимал все эти условности. Но нельзя забывать, что Императорский дом всё-таки находился в изгнании. Под Мадридом и в Бретани у них были дома, в центре Парижа, рядом с Площадью Согласия, за американским посольством – огромная квартира, почти на целый этаж. Но это не дворцы, разумеется. Для торжественных приёмов я приобрёл смокинг. А в повседневности ходил всегда при галстуке (у меня их накопилась огромная коллекция, тогда не было траурной моды на чёрное) и носил в петлице вензель Великого князя, а потом – Великой княгини Марии Владимировны, который называется «шифр». Во дворцах мы жили, когда приезжали в Россию, – в правительственных резиденциях на Воробьёвых горах в Москве, в резиденции на Каменном острове в Петербурге и т.д. Галстучная жизнь не позволяла расслабляться. Конечно, с семьёй я по-человечески сблизился, и ко мне они привязались почти как к родному. Но дистанция всегда оставалась. Я к Великому князю всегда обращался по титулу – Ваше Высочество и никак иначе, и у меня это сразу вошло в обиход. Часто приезжали гости из России, и принимали их согласно этикету. В доме на улице Мондови бывали писатели, журналисты, артисты, к примеру: Роллан Быков, Никита Михалков без конца приезжал, Спиваков, Булат Окуджава... В Москве нам представили великую Уланову, Елену Образцову, Бэлу Руденко, Илью Глазунова и многих других. Зураб Церетели часто принимал нас в Москве в своём роскошном особняке, бывшем посольстве Германии. Я уже не говорю о политических деятелях, которые почли за долг засвидетельствовать своё почтение семье.

 

Возвращаясь к этикету, скажу, что мне также приходилось немного корректировать поведение гостей при общении с Великокняжеской семьёй. И не в силу их невоспитанности, а просто из-за смущения и отсутствия светскости, что ли. Они могли без задней мысли перебить Великого князя во время разговора. А он спокойно выслушивал вопрос или замечание гостя и невозмутимо продолжал фразу с того места, где его прервали. Во время официальных приёмов я всегда корректно держался за семьёй и ни в коем случае не выставлял себя. Это видно по бесчисленным фотографиям визитов.

У меня появилось много новых друзей, как искренних, так и поддельных, как и множество врагов, разумеется. Последние, например, «доверительно» шепнули Великой княгине, что я подставлен КГБ. «А что ещё они могут сказать?» – грустно улыбнулась она. Я обедал с мэрами Москвы и Петербурга, церковными владыками и губернаторами, с Наиной Ельциной, в Думе; разъезжал на лимузинах с мигалками и кремлёвской охраной; Патриарх Алексий II, по традиции, сам наливал мне борщ серебряным половником в своей резиденции в Чистом переулке, а его ключница подносила хрен и домашнюю ядрёную горчицу; посол России подвозил меня домой после позднего ужина. Но это не были лёгкие годы и сплошной праздник, как может показаться со стороны… Отнюдь. Я интроверт и созерцатель по натуре, и мне приходилось постоянно ломать себя. Это была ещё одна подлинная школа жизни, которую предстояло пройти и осилить.

 

– А правда, что в начале своего правления Борис Ельцин и его окружение искали пути-дороги к дому Романовых на случай, если вдруг придётся вернуть монархию в Россию? Иными словами, искали и альтернативные виды правления.

 

– Я присутствовал при встрече Бориса Ельцина с Великим князем в резиденции нашего посла в Париже, бывшем посольстве Российской империи, где бывал Николай II. Всё это происходило на высшем уровне. По сути, пытались двигать дело они не в сторону реставрации монархии, а некой представительской роли, которую мог бы играть наследник престола и Великокняжеская семья, как, к примеру, вернувшийся на родину царь Болгарии или король Румынии: в качестве символа исторической преемственности и связующий цепочки между прошлым и настоящим.

 

               *  *  *

 

А дальше?.. Что же происходило в Уфе? Александр Радашкевич в последующие дни выступал со стихами в Национальной библиотеке имени Ахмет-Заки Валиди, в доме купца Чижова, и с огромным удовольствием принял участие в поэтическом фестивале «Уфа-Айгир», куда он приезжает уже в третий раз. От себя добавлю горстку скромных слов. Нет, пожалуй, одну единственную, но ёмкую фразу: лучшего собеседника, чем Александр Радашкевич, не найти! Без всякого лукавства, прошу заметить. И закончу строками его стихов:

 

Форзац муаровый, тиснёный корешок, надуманный

экслибрис, сплетающий узлом инициалы. Присев

на ствол обрушенной колонны и глядя нам в закрытые

глаза, кто нам читает книгу жизни от буквицы

безвинного начала до скобок безначального конца?

 

«Истоки» (Уфа), 23 и 24 августа 2019 г.:

https://istokirb.ru/articles/%D0%B8%D0%BD%D1%82%D0%B5%D1%80%D0%B2%D1%8C%D1%8E/kniga-zhizn-s-muarovym-forzatsem-chast-pervaya/?fbclid=IwAR0V3R2RFuiaki6SOtMHrOQWP8aDN-5C-VorWBPu2xrYIZ6otYh42lKeQ7g

 

https://www.istokirb.ru/articles/%D0%B8%D0%BD%D1%82%D0%B5%D1%80%D0%B2%D1%8C%D1%8E/kniga-zhizn-s-muarovym-forzatsem-chast-vtoraya/?fbclid=IwAR14kS4HS0oE_19Z4iUvTCeFaXcePRVNRQj-pyD8JhBAkD9LCmbrnQnLOFU

 

 

 

 


 
Вавилон - Современная русская литература Журнальный зал Журнальный мир Персональный сайт Муслима Магомаева Российский Императорский Дом Самый тихий на свете музей: памяти поэта Анатолия Кобенкова Международная Федерация русскоязычных писателей (МФРП)