Анатолий КОБЕНКОВ (1948 - 2006)

Анатолий Кобенков. Фото Натальи Караковской.
* * *
По Волге гулял на пароме,
умел боронить и косить...
Но было ли что-нибудь, кроме
желанья слова находить?
Неужто не спал до рассвета,
в глаза целовал лошадей,
затем, чтобы только поэтом
прослыть среди добрых людей?
* * *
…и эта умерла, и тот умрет:
за дедом – внучка, и за родом – род,
и мышка вслед за Жучкой, и поэт –
за песенкой умершею вослед…
…и ласточка - за ласточкой, и звук
из слова выпадет, и недостанет рук
посечь разлуку, выполоть печаль…
и ту не жаль, и этого не жаль…
* * *
Пьяный морок, бесы на Каширке,
выпьешь с грамм, а видишь до черта:
чайка в пене, парень в бескозырке –
это море, я о нем читал…
Выпьешь сто и тут же – оперетта:
я люблю вас, фрау, тюрлили…
Cвет из арки, прядь из-под берета -
это юность, мы ее прошли…
Пушкинская площадь, черный гений,
ария фонтана – тюрлюлю…
Свет из света, штопка на колене -
это Оля, я ее люблю…
Белорусский… Оленька, куда ты?
Пошехонье: инда да надысь…
Проститутки, беженцы, солдаты -
это горе, мы с ним разошлись…
-Полетим? – и зубы в три октавы.
-Воспарим? – и очи наповал.
Свет картавый, тамбур кучерявый –
это воля, я ее искал.
ИРКУТСКУ
Не докричать – хотя бы домолчать…
Отныне нам и ласточка не сводня –
прощай, мой брат, ты волен убивать –
убей меня на Тихвинской сегодня:
ударь вподдых, швырни меня в фонтан –
пойдешь гулять и, в воробьином гвалте
гася свою тоску – пока не пьян,
узришь меня сквозь трещинку в асфальте…
Не домолчать – хотя бы докурить,
табачный дым не застит нам дороги…
Прости, мой друг, ты в силах хоронить –
я в силах умереть у синагоги –
шумну ступенькой, вышумнусь травой,
и ты, не медля, жизнь свою отладишь,
когда к Ерусалиму головой
я развернусь, приладив к сердцу кадиш…
Не докурить – хотя бы додышать
до двух берез четвертой остановки,
до… жизнь моя, ты мастер отпевать –
отпой меня на холмике Крестовки –
ссыпь в ладанку, держа меня в персти,
и, отлучив мой бренный дух от песни,
свой дух преведя, оповести
сестру и брата: двери мне отверсты…
* * *
Музыка: Италия, Корелли,
сумерки: и в комнате, и за…
Женщина: глазища и колени,
старый пес: носище и глаза.
Пес: «я плачу», музыка: «я стражду».
женщина: «все валится из рук»…
Я уже терял их не однажды –
и ладонь, и лапищу, и звук…
ТРОЕ
Мы евреи, Женя говорил,
мы армяне, Роберт говорил,
мы поэты, говорил Володя.
С первым я на кухоньке курил,
со вторым по Питеру бродил,
с третьим там и этам колобродил.
Женя, мне казалось, из псалма,
Роберт, представлялось, из письма,
сложенного Богу Нарекацци,
а Володя, думал, из села,
с улицы, что столь невесела,
что сто лет не в силах нагуляться…
Первый умер в семьдесят седьмом,
со вторым в две тысячи втором
я простился, с третьим – в девяностом,
Женина могилка под дождем,
Роберта могилка – под снежком,
а Володин холмик – под березкой…
Тыщу лет – осколок от псалма,
строчка из поэтова письма,
рюмочка в похмельном перламутре –
я живу, надеясь, что с ума
не сойду, и новая зима
вырезает посох мне под утро…
* * *
Только подумаю, что со мной сталось –
разом полынь на губах:
все, чем я мыслил себя, пораспалось
в урночках или в гробах…
Комья на крышках, звезды на крышах… –
Вот вам и весь матерьял
жизни, что трогал, правды, что слышал,
радости, что растерял...
* * *
Ветошь осени, вешние воды,
отстрелявшийся в лоск гарнизон
и тяжелый, ямщицкой породы,
разоривший меня горизонт.
Чем он стешит меня, что он счешет –
исстругавши, на что изведет
две березы, четыре скворешни
и четырнадцать петель ворот?
Дай мне лапу, крыльцо золотое,
завитое в такие сучки,
что вся улица, в пьяни и зное,
пред тобою встает на носки.
Расцелуемся, спутаем лапы,
задохнемся, вбивая в под дых
нашу жизнь – домовых косолапых,
дамских ямок и ям долговых.
Дай мне губы, студеная влага,
набежавшая из черепков
телефона, чеплашек оврага
и сосудов соседских портков…
Расцелуемся, спутаем губы,
задохнемся, в председья вогнав
барабаны, литавры и трубы
державеющих в песне дубрав.
Стану прахом – и прахом расслышу
перестак, перестык, перестук
черных птиц с черепичною крышей
в чресполосице наших разлук –
разлечусь, рассупонюсь, засыплю
продавщиц, самогоном прольюсь
в мужичонку, за пьяные сопли
молодого повесы вцеплюсь.
Проведу с тишиной заседанье,
замахнусь на нее кочергой
за скитанья мои… – до свиданья,
до свидания в жизни другой,
где и ты, и твой шепот горячий -
и куда ни пойду за тобой -
серебристая ласточка плачет
над сестрицей своей голубой…
* * *
Оставленные, брошенные мной давным-давно Татьяна и Галина, пришедшие из жизни неземной, земную жизнь пройдя наполовину, окликнули меня издалека, и я иду, шатаясь и сутулясь, в ту нелюбовь, в которую строка, намаявшись на холоде, уткнулась… И странно знать, что я не позабыл ни слова, ни полслова, даже — знака, и помню тех, которых не любил, сильней, чем тех, из-за которых плакал…
* * *
До чего же я жил бестолково! Захотелось мне жить помудрей. Вот и еду в музей Кобенкова, в самый тихий на свете музей. Открывайте мне дверь поскорее, и, тихонько ключами звеня, открывает мне двери музея постаревшая мама моя.
АВТОЭПИТАФИЯ
Ничего не остается – только камни да песок, да соседство с тем колодцем, что к виску наискосок. Никуда уже не деться – успокойся, помолчи… Пусть дорога по-над сердцем рассыпающимся мчит, — хорошо бы к ней пробиться чем-то вроде родника – пусть и птица, и девица припадут к нему напиться… Выпей мой зрачок, девица, чрез соломку червячка!.. Русаку и иудею, как русак и иудей, я взываю, как умею: влажной смертушкой моею свою грядочку залей…
____________________________________________________________________________________

Галина Погожева, Александр Радашкевич, Анатолий Кобенков. Москва, апрель 2005 г.
|